Меню

Иду домой белов отзыв о рассказе

Глава 1. Друзья встречаются вновь

Село Майское, 1950-е годы, из Барнаула на каникулы в семью Борковых пароходом едет Левка Чайкин. Это паренек в шляпе, очках и с рюкзаком. Его встречает – и не узнает – 13-летний двоюродный брат Мишка Борков, толстяк. Левка энергичный, веселый. С утра тащит братца на рыбалку.

Глава 2. Могила партизана

Мимо ребят на моторной лодке проносится рыболов дядя Федя. Потом они видят на полянке обелиск со звездой – могилку красного партизана. В далеком 1919 году он умер в селе после ранения.

Глава 3. Рассказ бакенщика

Бакенщик дед Андрей рассказывает Левке, как нашел умирающего партизана. Тот просил «фляжку» и показывал на реку. С тем и умер. Дед его похоронил. Ребята знакомятся с Васькой Родионовым, шустрым смышленым внуком бакенщика, и идут не на реку Обь, а по грибы.

Глава 4. Тайна

На привале Левка пьет из той самой фляжки, партизанской. Отвинчивает пробку – а там еще одна, а в ней – клочок бумаги с картой. Ребята клянутся не болтать о тайне. Один ориентир у них есть – село Ягодное.

Глава 5. Белым пятном меньше

Что за село скрывается за буквами «Сви», подсказал бакенщик: это старое название одной деревни – Свинулиха. Левка уверен: на месте, отмеченным крестиком – склад оружия.

Глава 6. Неожиданное решение

Вася предложил добраться до полуостровка на карте на старой лодке. Весь путь – больше 100 км. На могиле бойца Левка обещает довести до конца его дело.

Глава 7. Ссора

Ребята отремонтировали лодку, назвали ее «Открыватель». Мишка узнал, что еще надо шить парус – и заскучал. Ребята ссорятся, Мишка уходит.

Глава 8. Сюрприз дяди Феди

Чтобы загладить свою вину, Мишка просит у дяди Феди моторку для ребят. Того готов дать, только хочет знать – зачем. Мишка выбалтывает секрет. Дядя Федя в Майском недавно, живет один, работает охранником на заводе.

Глава 9. Мир

Ребята рады предложению Мишки.

Глава 10. Перед походом

Борковы отпускают Мишку и Левку на двухдневную рыбалку. Но плыть придется на «Открывателе»: дядя Федя сказал, что его моторка сломана.

Глава 11. На норд-ост

У ребят с собой компас, лопата, еда – и щенок Кузька. Капитан шхуны – Васька, штурман – Левка, а Мишка – боцман.

Глава 12. Погоня

За необычной шхуной погнались сельские ребятишки. Мишка отстреливается из рогатки, Вася гребет изо всех сил. Еле ушли.

Глава 13. Вода в трюме

Еду из дома быстро съели. Пришлось ловить рыбку. Ложка – одна всех. В лодке течь. Дальше плывут, вычерпывая воду.

Глава 14. Первая ночь

Ребята ночуют у костра на берегу. По плану – завтра на пути Чистяково (бывшая Свинулиха). Дальше – безымянный полуостровок с оружием. Левка рассказывает друзьям о погибшем юном партизане-герое Володе.

Глава 15. Ураган

Ребята попадают в грозу. Лодка разбита, они – выброшены на берег.

Глава 16. На полуостров

К ночи пешком доходят до полуострова.

Глава 17. «Эх, ты, координата!»

На карте есть координаты заветного места. Ребята по шагам пытаются его найти. Копают несколько раз – ничего нет. Придется идти домой ни с чем.

Глава 18. Тридцать

Мишка хочет домой. До Левки доходит: это не координаты, а градусы! «В карте дан азимут!» Идти надо к высотке Лысухе.

Глава 19. «Медведь»

Ребята на ночлеге. Воды с собой нет. Вернувшегося с черникой Васю они с перепугу принимают за медведя.

Глава 20. Куда идти?

Жара. Ребятам жалко уставшего Мишку. Вася поит его ягодным соком. Вася идет не по компасу, а ориентиру – сосне. Так легче. Он и погоду угадывает лучше своих товарищей. Он ведет всех в обход болота.

Глава 21. Последняя капля

Левка проваливается в трясину – Вася достает его. Но последняя картошка в мешке ушла на дно. У Мишки истерика.

Глава 22. Разлад

Мишка, трус и нытик, действует ребятам на нервы. Они согласны уйти ни с чем.

Глава 23. Кусок хлеба

Мишка среди ночи надкусывает последний хлеб. И кладет обратно. Ему стыдно. «Не хочу быть таким!» Он честно, «по-мужски», оценивает свое поведение в пути.

Глава 24. Что было дальше

Утром Левка обвиняет Мишку в пропаже хлеба. Вася винит щенка. Мишка объявляет ребятам, что не трус, надо идти дальше.

Глава 25. Следы партизан

Ребята у цели! Они с восторгом осматривают заросшую партизанскую землянку.

Глава 26. Встреча с Мишкиным дедом

На бревне землянки вырезаны фамилии: «Жаков. Борков». Это привет из прошлого. Здесь воевал Мишкин дед! Вот его фото, удостоверение, письмо жене. Мишка гордится дедом Степаном.

Глава 27. К неизвестному треугольнику

«Нелегкое занятие – путешествие». Все подустали. А тут еще рысь утащила Кузьку.

Глава 28. Несчастье

Вася предлагает идти оврагом. У Мишки – вывих ноги. Его кое-как выносят наверх на лопате. Мишка терпит боль без жалоб.

Глава 29. Белый камень

Ребята видят у большого «сахарно-белого» камня человека с лопатой. Значит, «Бе мен» на карте – это Белый камень! А человек (это дядя Федя!) тащит из земли ящик.

Глава 30. «Скорее бы утро!»

В ящике какие-то бумаги. Когда дядя Федя отошел, Васька схватил ящик, но выронил. На шум вышел лесничий с ружьем и собакой. Федя кинулся на него с ножом. Ребята потихоньку уносят ящик.

Глава 31. Лицом к лицу

Дядя Федя настигает их. Угрожает убить за ящик, ранит Васю.

Глава 32. Мишка

Мишка на костылях, а потом ползком, уходит с ящиком. Он добирается до реки – его спасают с катера. Все уже в курсе пропажи трех ребят.

Глава 33. Гость из города

Мальчишки дома. Левка дарит друзьям карту их похода. Их навещает старый партизан Жаков, чье имя было на землянке. Ребята рассказывают ему, чем кончилась история. Лесничий с ружьем связал дядю Федю.

Глава 34. Круг замкнулся

От Жакова ребята узнали, что под обелиском похоронен Мишкин дед. Предатель привел партизан под пули. А в ящике – важные бумаги врагов-белогвардейцев. Их отдадут в музей.

Глава 35. Подарок

Дядя Федя – и есть тот предатель. Его фамилия Брусницкий. Те бумаги – улики и его преступлений, доносов. Ребята хотят следующим летом пойти всем классом по следам экспедиции. И Жаков с ними. Они навещают могилку партизана. Левка дарит Жакову ту самую партизанскую фляжку «с тайной».

Читательский дневник по повести «Тайна белого камня» Сидорова

Сюжет

В селе Майском есть могила партизана Гражданской войны без имени. От него осталась фляжка. А в ней – клочок карты. Тринадцатилетние мальчишки Левка Чайкин, Мишка Борков, Вася Родионов на лодке «Открыватель» ищут место, что указано на карте. Они ловят рыбу, борются с течью в лодке, выживают в бурю, идут пешком по компасу до Белого камня. Но их опережает дядя Федя. Он – предатель, по чьей вине погиб Мишкин дед. Федя (Брусницкий) хочет уничтожить бумаги – улики преступлений белых и своих. Ребята и лесничий связывают его. Теперь на могиле партизана стоит имя деда Степана. Его старому товарищу ребята дарят фляжку.

Отзыв

Приключенческая повесть о трех мальчишках, которые с риском для жизни ищут партизанский тайник времен Гражданской войны. Тема взросления, закалки характера, борьбы со своими недостатками. Трус и нытик Мишка становится надежным другом, храбрецом. Повесть учит быть патриотом, помнить уроки прошлого, гордиться героями своей семьи, искать правду, идти к цели, знать и любить природу, бороться, выручать друзей, держать слово, признавать свои ошибки, быть благодарным.

Понять писателя — значит увидеть его в основных контекстах, сопрягающих его внутреннее бытие, его близкий круг с тем, насколько широкой и пробуждающей далекое эхо оказывается его проблематика. В процессе творческой жизни Василия Белова его произведения вызывали советские идеологические опасения, чреватые цензурными последствиями, поскольку казались ограниченными «малой родиной» в ущерб родине большой. Писателя и тех, кто вместе с ним был объединен критикой в направление, получившее название «деревенская проза», уличали в том, что их жизненный интерес обрывается на околице родной деревни. Причем по преимуществу той деревни, какой она когда-то то ли была, то ли нет, но уже не существующей.

Белов, пожалуй, чаще других попадал под критические залпы, поскольку был лишен того оправдывающего выхода к большой истории, который был открыт его старшим современникам: Федору Абрамову, Виктору Астафьеву, Евгению Носову… Согласно критической разнарядке они числились не только по «деревенской прозе», но и по «военному поколению». Белов, родившийся в 1932 году, был младше всего несколькими годами, войну застал и прожил, но не дорос до фронта.

Его хронотоп в первых произведениях — рассказах и повестях (а именно о них пойдет речь) — сочетал деревню как место рождения героев и начало 1960-х как время действия, практически совпадавшее со временем написания. Смысловая граница завершения этого периода — цикл «Воспитание по доктору Споку» (1968–1978). Писатель не обозначал в сюжете точных дат, но в отголоске событий, бытовых подробностей время, безусловно, угадывалось. Так, в важном для этого времени большом рассказе «За тремя волоками» герой покинул деревню Каравайку, призванный на фронт. Вернулся, когда введенные в 1961 году «новые деньги» все еще считались новыми, то есть спустя почти 20 лет. Вернулся майором — увидеть места, знакомые до последнего деревца и плетня: «Вот позади и вороньи сосны, травяная тропа выпрямилась, незаметно перешла в колесную дорогу, и он выбежал на косогор. Каравайки на косогоре не было».

Возвращение домой — в сюжете и нередко в названиях произведений — магистральный мотив того времени. «Иду домой» — название рассказа с еще детским воспоминанием, но моделирующим из глубины памяти спасительный путь к дому.

На этом мотиве — «дорога к дому» — можно было бы задержаться, поговорив о том, в какой мере он распространен в разных европейских литературах. В английском классическом романе он становится едва ли не магистральным: от великого предшественника романной прозы Джона Беньяна («Путь паломника» — в аллегорическом смысле поиск града на холме) до Генри Филдинга с романом «большой дороги» и многих викторианцев, где обретение дома — единственная возможность счастья. Ребенок у двери чужого дома или заглядывающий в окно, за которым струится тепло от огня в камине, — эмблематический образ в романах Диккенса и сестер Бронте: «Эти уютные романы Диккенса — очень страшный и взрывчатый материал…» [Блок 1962: 108–109].

В классической русской литературе этот мотив никак не основной. Дорога не ведет к дому («Мертвые души»), а дом редко становится местом счастливого финала, как у Пушкина в «Капитанской дочке». Не случайно счастье Маши и Петра Гринева обретает ценность архетипа — о Машеньке вспоминает в «Заблудившемся трамвае» Николай Гумилев: «Машенька, ты здесь жила и пела, / Мне, жениху, ковер ткала…» Семейное благополучие Наташи Ростовой? Но его как-то стараются списать на домостроевские заблуждения Льва Толстого… В «Обломове» — сон, который тоже ставят в укор автору как идеал русской лени. Так что «дом» (Федор Абрамов так и назовет один из своих романов) в деревенской прозе — это если не открытие, то знаменательный жест.

Что же касается Белова, то возвращение домой — это и биографически существенный ранний мотив, поскольку в деревню, к деревне возвратился Белов-писатель, окончивший в Москве Литературный институт. Он уходил отсюда без сожаления и, как казалось, навсегда (Белов писал и говорил об этом). Теперь ему предстояла встреча и узнавание. В первых своих вещах он не акцентировал жизненных тягот, не потому что их не было, а потому что главные трагедии могли казаться в прошлом, были заслонены памятью войны и победы. Утраты тоже были в прошлом, как бы велики они ни были, и о них вспоминалось фразой, строкой, уже не отзывающейся на поверхности все еще как будто бы эпически незыблемого бытия:

— Сколько же, мамаша, всех деток вырастила? — спросил майор.

— Шестнадцать, батюшко, шестнадцать. Старших-то четверо в войну сгинули, трое в малолетстве умерли, а девятеро-то, слава богу, добро живут, и денежок посылают, и сами приезжают.

(«За тремя волоками»)

Краткий синопсис типичной жизни в российской деревне средины ХХ века.

Старики гостеприимно приютили майора на ночлег в средине его четырехдневного пути через три волока — в Каравайку. Шестьдесят километров он добирался четыре дня по дорогам, которых и трактор не мог осилить — ломался или утопал в болотине.

А бытие уже не было незыблемым, в чем и убеждается майор, не найдя на прежнем косогоре своей Каравайки. Так что мотив возвращения домой оказывался возвратом к тому, чего уже нет. По крайней мере не таким, каким помнилось. Нужно сказать — это важно! — что сентиментальную слезу Белов не переводил в текст — оставлял для читателя как естественную реакцию или для персонажей как сюжетную возможность. Лишь мельком герои встречаются со своим забытым или не пройденным прошлым.

Третью ночь на пути в Каравайку майор проводит в доме той, в ком узнает свою довоенную любовь, теперь вырастившую шестнадцатилетнего сына от мужа, который восьмой год в заключении — по ссоре и спьяну пальнул и угодил двумя дробинами в «портрет» (интересно, прошла ли эта деталь при первой публикации?) — а теперь от него ни весточки.

«— Может, зайдешь на обратной дороге-то? — сказала она. — Да и в Каравайке никого нету, а из списков ее, наверно, уже вычеркнули».

В отсутствии Каравайки майор убедится. Это и будет финалом рассказа.

Такого рода беглые встречи с прошлым и узнаванием почти забытого — не редкость. Аналогично старик, пятнадцать верст гнавший свою нестельную корову, чтобы обменять ее, узнает в хозяйке стельной ту, на ком вроде бы и должен был когда-то — лет сорок тому назад — жениться («Прежние годы»). Почему не привелось, почему поссорились? Уже и вспомнить трудно.

В этих ранних повестях и рассказах Белов настраивает слух на звучащее слово, присущее этому жизненному кругу. В самых ранних вещах ощущалось большее разграничение между литературно правильной авторской речью и разговорным словом диа­лога, которым Белов владел мастерски. Не случайно одним из его жанров будет драматургия. Припоминание живой речи становится все более настойчивым, ведет к сказовой форме, когда повествовательное слово передоверяется жителю этих мест.

Однако «сказ» — это не вполне точно в отношении Белова. Сказ — прием, речевая маска, а у Белова за ней ощущается живой человек, подлинный герой писателя. От его имени пишутся принесшие Белову большую известность «Плотницкие рассказы» (1968), «Вологодские бухтины завиральные» (1969). В них речь становится главным действующим лицом, великолепно воплощенным в фильме по «Плотницким рассказам» Борисом Бабочкиным и Петром Константиновым. В той речи ожила прежняя деревня, как будто вновь возведенная на косогор, не умирающая в своем слове.

Но к этому времени уже была написана самая мощная беловская вещь того десятилетия — «Привычное дело» (1966). Она принадлежит к лучшему не только в своем литературном кругу, но и среди всей русской прозы второй половины ХХ века.

«Привычное дело» также начинается с погружения в речь. Язык Белова уникален, хотя как будто бы речевой принцип у него тот же, что и у всех авторов, причисляемых к деревенской прозе. Тот, да не совсем тот. Для писателя слух — понятие столь же важное и реальное, как для музыканта. В нем — мера таланта, особенно если писатель дерзает пригласить читателя в мир другой эпохи, другого жизненного круга.

Эту проблему хорошо знают исторические романисты. Когда-то создатель исторического романа Вальтер Скотт, впервые отнеся действие на несколько веков назад (в романе «Айвенго»), в предисловии предупредил читателя, что если он заставит героев заговорить на языке рубежа XIII века, то читатель мало что поймет. Поэтому писатель выступил в роли переводчика, но памятно (эта сцена вошла в учебники по истории английского языка) обозначив языковую проблему эпохи нормандского завоевания Британии. Пастух Гурт интересуется у шута Вамбы, почему, пока скотина пасется, она называется английским словом, а когда попадает на стол — французским (язык, на котором говорили завоеватели), почему sheep (овца), поданная на блюде, становится mutton (баранина)?

Сплошная стилизация, к которой прибегали (и прибегают) некоторые авторы деревенской прозы, — не лучшее художественное решение. Но обозначение стиля несколькими расхожими словечками и отступлениями от литературного языка: «окоем», «заколдобило» и «дык, дак» — еще худшее, напрашивающееся на пародию, каковой не раз и удостаивалось. Самое трудное — создать образ языка, передать его мир, оставаясь и рядом со своими героями, их собеседником, и в то же время дистанцироваться от них в качестве автора и рассказчика. Белову именно это удавалось, как мало кому, и поднимало его над усредненным течением «деревенской» стилистики.

«Привычное дело» — присказка героя повести Ивана Африкановича и образ, найденный на языке его мира для того, что определяется термином «традиционная культура». О ее судьбе в настоящем — повесть Белова. Эмоционально пронзительная — о смерти жены Катерины, о гибели без нее всего уклада жизни, о чувстве вины Ивана Африкановича, о его в какой-то момент готовности к худшему — к переезду в город, на который решается герой, сбитый с толку заезжим городским родственником. Герой Белова лишь раз «обжигается», чтобы затем через внутреннее искупление вновь вернуться к «привычному делу».

Очень давно — сорок лет назад — я написал об этой повести статью «Реакция на перемены» («Вопросы литературы», 1981, № 5). Перепечатывая обновленный вариант текста несколько лет назад, я изменил название — «Ситуация переезда» [Шайтанов 2017]. Верны оба варианта. Новый — конкретнее в отношении Белова, его сюжетов, сопряженных с притяжением города, куда отправляются если не герои, то почти с неизбежностью их дети.

«Реакция на перемены» — более общий аспект проблемы. Перемены — это условие человеческой жизни в историческом времени. Иногда реакция на них оказывается особенно сложной, болезненной. Именно такова она для жителя деревни, меняющего не старое время на новое, а прежний уклад жизни и культуры на совершенно иной. Там он был равноправным носителем, здесь он — маргинал, которому предстоит либо овладеть новой культурой, либо остаться чужим, неучастником, исключенным из новой жизни (в Древней Греции именно такого человека называли идиотом). Особенно остро в нашей литературе эта ситуация культурной границы была отрефлексирована наиболее близким Василию Белову писателем — Василием Шукшиным, умевшим подняться над проблемой, чтобы увидеть ее ожидающей человеческого решения и трудного выбора. Каким он может быть для писателя?

В недавнем номере «Вопросов литературы» напечатана статья одного из самых тонких и смелых исследователей аналогичной проблемы на материале кавказских литератур Казбека Султанова «Трудное вхождение в современность: традиция как проблема и национальный нарратив». Двусторонняя опасность проблемы формулируется со ссылкой на немецкого историка Маркварда:

Очевидна недооценка смыслопорождающего потенциала традиции, как будто ничто не может поколебать культурный традиционализм с его болезненной реакцией на каждый прорыв к vita nuova (новой жизни), априори защищенный от реальной угрозы энтропии и истощения под давлением новейших «правил игры». Поэтому явно недостаточно дистиллированное описание традиции как процесса воспроизводства неугасающих ценностей, минуя напряженную амбивалентность ее существования в современном мире [Султанов 2020: 17].

От старых ценностей к новым — путь во все времена трудный. Как оценить само движение — как вечный прогресс? Безоговорочно прогрессистская позиция имеет все меньше сторонников. Любое движение связано как с обретением, так и с утратой. Естественна боль вхождения из мира традиционной культуры в новый мир, каким бы он ни был, но особенно в современный — технологичный, цифровой, глобальный… Знаменитое понятие Александра Веселовского «встречное течение» верно не только в непосредственно компаративном значении — относительно двух иноязычных культур, но и в рамках одной культуры, резко меняющей свой статус и свой язык. «Встречное течение» предполагает готовность воспринимающей культуры к переменам, которые только в этом случае имеют шанс произвести продуктивные перемены. А в ином случае? Они приведут к трагедии уничтожения.

Откликался ли Белов «дистиллированным описанием традиции»? Кто-то укажет на «Лад. Очерки о народной эстетике». Эта книга последовала за ранними повестями и рассказами. Отдаляясь от той деревни, которая из реальности смещается в память, от той культурной традиции, Белов исполнил совершенно естественную и бесценную роль, ощущая себя одним из последних свидетелей деревенской Атлантиды.

В какой мере справедливым и точным было его свидетельство?

В свое время я проверил впечатление на носителе той культуры, кому удалось равноправное вхождение в иной культурный мир. Когда в 1982 году «Лад» вышел снабженный прекрасными иллюстрациями, дающими зримый образ того, о чем вспоминал Белов (во многом со слов своей матери), я подарил книгу своей бабушке Манефе Сергеевне Перовой. Ей было за 80. Она родилась в конце XIX века не в харовской, а в грязовецкой деревне Скоморохово, в паре километров от Корнильева монастыря (где бабушка получила первые уроки грамоты). Потом она окончила гимназию, в советские годы — педагогический институт и всю жизнь проработала учителем русского языка и литературы.

Бабушка была в восторге и по моей просьбе среди других воспоминаний написала развернутый отклик на «Лад». Попутно мы разговаривали о книге и о деревне. На мой вопрос: «Так ли все было?» — она отвечала, что так, что все вспомнилось, забытое, все верно. И не выпускала книгу из рук. «Но было ли что-то другое, а как же свидетельства русской классики — о трудности и о жестокости деревенской жизни?» Она отвечала, что было и другое, но то, что написал Белов, — правда, только лежавшая, быть может, не на виду, не на поверхности, но изнутри движущая жизненным ходом.

Так я запомнил наши беседы. Сейчас взял написанное бабушкой. Страницы за страницами, где память Белова она дополняет впечатлениями и воспоминаниями. Изредка вопросы или даже что-то вроде претензии, которая сразу обрывается — не об этом нужно говорить: «Оно так и было, но показать народ вне лада не входило в задачу автора (но это мои домыслы)».

Действительно, не входило в авторскую задачу в «Ладе» — об этом другие книги Белова. Здесь же задача — остановить памятью уходящую натуру. Впрочем, действительно ли и навсегда ли уходящую? И впервые ли вызвавшую подобный литературный плач об уходящей натуре?

У британского писателя и социолога Раймонда Уильямса есть книга «Деревня и город» (1973) [Williams 1973]. Она о том, как едва ли не с позднего Средневековья английская литература зафиксировала вздох сожаленья, звучащий приблизительно каждые тридцать лет о том, какой замечательно со-природной была деревня еще на памяти старших и теперь уходящих. И все пошло прахом под давлением то огораживания, то города с его тлетворным влиянием. Начиная с конца XVIII века во всех европейских литературах прокатывались волны сожаления об исчезающей деревне. «Покинутая деревня» (1770) — как уже совсем в современном духе назвал свою поэму О. Голдсмит, или как озаглавил роман французский современник Голдсмита Никола Ретиф де ла Бретон — «Развращенный крестьянин, или Опасности города» (1775).

Каждый удар промышленной цивилизации по патриархальной деревенской жизни порождал новую литературную реакцию вплоть до самого конца прошлого века — романы Томаса Гарди. После этого в Англии не осталось деревни как носителя традиционной культуры. Может быть, поэтому некоторые мотивы романов Гарди заставляют вспоминать наших «деревенских прозаи­ков». Его «Тэсс из рода Д’Эрбервиллей» (1891) непосредственно вызывает ассоциации с началом «Привычного дела»: деревенский чудак Дарбейфилд (он только что узнал, что его фамилия — испорченный вариант имени старинного, еще нормандского рода, к которому он принадлежит) привычно напивается в трактире, куда за ним отправляется жена и оседает вместе с ним; уже под утро их дочь Тэсс вывозит их оттуда, но на проселочной дороге их лошадь Принц погибает под колесами почтовой двуколки… Это конец их даже призрачного благополучия и знак гибели сельского мира, который очнется лишь чистой утопией на молочной ферме, где Тэсс встретит Энджела, артистического молодого человека, сына священника. Но трагедия неизбежна.

Если индустриальный мир столь безжалостно разбирается с деревней, то что ожидать от мира, объявленного глобальным? Крестьянский труд непроизводителен и исторически обречен. Такой вывод, однако, не спасает писателя от трагического ощущения гибели если не всего, то лучшего мира, уносящего с собой культуру и нравственность.

С объявлением наступившей глобализации как всеобщего состояния традиционный мир с тем, что в нем полагали ценным и вечным, был обречен в гораздо большем масштабе, чем деревня и крестьянский уклад жизни: мир без наций, без границ, сначала экономических и культурных, а в ближайшей перспективе — без географических и политических. Если глобализация, то и несть ей конца. А что такое нация — «романтический конструкт», то есть фикция, придуманная какие-то двести лет назад романтиками. Так было объявлено и предписано к исполнению теоретиками глобализма с началом XXI века.

Но культура забастовала. Именно с нее начался откат и даже частичное признание ошибок — да, поторопились с мультикультурностью. В этом признавались не теоретики культуры, а практики политики: английский премьер Кэмерон, немецкий канцлер Меркель… Как следствие — не то чтобы стало меняться отношение к культурным ценностям, а те (их оказалось большинство), кто были лишены права голоса, возвысили его. Поторопились с глобализацией.

Что же, мир разве не становится все более единым? Безусловно, становится в смысле интенсивности связей экономических и транспортных, обмена товарами и идеями. Но культура оказалась куда более традиционной, даже когда ее подменяли формами массовой/глобальной культуры. Глобализм пришел в качестве новой утопии, которая хороша и даже необходима как идея, привлекательная на горизонте цивилизации, но опасна и трагична, если предписана к немедленному осуществлению. Тогда утопия оборачивается антиутопией, и в ХХ веке Россия в большей мере, чем какая-либо иная страна, познакомилась с этим на своем опыте.

Крестьянский труд непроизводителен, но ЛАД традиционной культуры — та ценность, с которой человечество по меньшей мере не готово расстаться, поскольку ощущает себя человечеством, только обладая ею. А за ее пределами начинается расчеловечивание.

Что же мы имеем на сегодня, если посмотреть на мир глазами опыта, отраженного в книгах Белова? При его жизни проходили реальные изменения в социальном составе жизни.

Об этом писателю напоминали в ходе обсуждения «деревенской прозы», растянувшегося на рубеже 1960–1970-х годов на несколько лет:

То направление, в котором развивалась дискуссия о деревенской прозе в 1967–1968 годах в «Литературной газете» (имевшая и предысторию, и продолжение на страницах многих журналов, в том числе и «Вопросов литературы»), тоже указывает и на широту явления,
и на его историческую существенность [Старикова 1972: 11].

Так в 1972 году предваряли в «Вопросах литературы» статью Екатерины Стариковой «Социологический аспект современной «деревенской прозы»», публикуемую «в порядке обсуждения». Такая редакционная оговорка подчеркивала остроту материа­ла и на тогдашнем языке означала, что «точка зрения автора не всегда (или не обязательно) совпадает с мнением редакции». Иными словами, на всякий случай была подстелена соломка.

Критик оперировала социологическими данными и напоминала писателям, что мир, о котором они пишут, стремительно исчезает:

Приступая к рассуждениям об Иване Африкановиче, помним ли мы самые простые, легко установимые и тем не менее весьма красноречивые факты: какова, например, численность сельского населения нашей страны сегодня? <…>

Вот как выражается в цифрах процесс изменения структуры советского общества по его отношению к городу и деревне: в 1920 году сельское население по отношению к городскому составляло 84,15 процента; в 1926 — 81,18 процента; в 1939 — 76,23 процента (на отрезок времени 1926–1939 падают первые пятилетки и индустриализация страны); в 1959 — 51,48 процента; в 1962 — 48,51 процента, в 1970 — 44 процента.

Столь же стремительны процессы изменения структуры населения, происходящие внутри села. Они также выражаются в красноречивых цифрах.

<…> в 1965 году уже половина сельского населения — не колхозники, а рабочие и служащие.

<…> Конечно, можно удивляться, например, тому, что при условии, когда одна десятая сельского населения страны — механизаторы, то есть люди квалифицированного труда и уверенного мироощущения, у нас мало заметных, вызвавших всеобщий интерес художественных произведений, героем которых был бы молодой комбайнер или тракторист 60-х годов [Старикова 1972: 15].

Комбайнер, даже молодой и очень квалифицированный, вдохновлял меньше, чем лад.

Кто же сомневается, что деревня «лада» с ее способом производства не вписывается в современность сельского хозяйства, что изменились формы труда и набор сельских специальностей. Однако человек и культура сопротивляются быстроте перемен и вхождению в новую всемирность. Подлежат ли они уничтожению и забвению? Об этом, собственно, и писал Белов, вначале вспоминая, как было в культуре «лада», а потом болея душой и все более озлобляясь на то и тех, кого считал виновными. О том, что возрастающее озлобление не стало творчески продуктивным, было не раз сказано. Но проблема беловского творчества этим не снята. Более того, она сегодня лишь обострилась в глобальной всемирности уже не как проблема только «малой родины» и человека, ступавшего по земле, а теперь переехавшего на городской асфальт. Обречен ли прежний носитель этой вековой культуры на роль потребителя массовой продукции в ее низовых формах?

Эти люди были болью Василия Белова. Разговор об экологии природы, культуры и человека заводят сегодня чаще, и звучит он с не меньшей, а с большей значительностью и степенью всемирной угрозы, чем несколько десятилетий тому назад. В их свете стоит сегодня увидеть и обсудить то, о чем предупреждал Белов, напоминая о «ладе», идущем на убыль, если не сходящем/сошедшем на нет.

К 80-летию В.И. Белова

* * *
Пожалей меня, пощади,
С грозовой не своди дороги,
Чтоб горел и горел в груди
Неуемный огонь тревоги.

Слишком мало в запасе дней,
Слишком многое сделать надо.
Пощади меня, пожалей,
Не считай тишину наградой.

Так бы жить вот, чтобы ни дня
Без ветров ошалелых, резких.
Пострашнее меча и огня
Абажуры да занавески.

Если ж я — что всего страшней —
Поверну с грозовой дороги,
Не щади тогда, не жалей,
Разожги мне огонь тревоги.
1960

* * *
Мне память ваша дорога,
я только с ней, друзья, бессмертен
и так же страшен для врага,
как это было в сорок третьем.
Припомните последний бой.
Я умер на степном пригорке,
не дописав письмо домой,
не докурив паёк махорки.
Был голубым небесный свод,
он потемнел от смертной пыли.
Вы без меня ушли вперед
и без меня врага добили.
А я лежал без чувств и сил,
уже не слыша гул сражений,
я у Отчизны попросил
земли родимой две сажени.
Весной нарядится земля, —
как много было мирных весен, —
я слышу шорох ковыля
и перелив девичьих песен,
и шум ветров в степных лугах, —
я слышу все, друзья, поверьте!
Мне ваша память дорога,
лишь с ней я неподвластен смерти.
1958

* * *
Коль работать идешь —
Рукава засучи,
В одиночку поешь —
И в строю не молчи.
Поле вспахано — сей,
Потянулся — бери,
Замахнулся — так бей,
Намекнул — говори!
Есть лишь правда и ложь,
Кто не здесь — значит, там,
Не с друзьями идешь —
Значит, служишь врагам.
Хорошо, коль дожил
Ты до поздних седин
Презирающим гниль
Золотых середин!
1961

Россия
Она меня не приласкала,
а обняла с железной хваткой,
жалеть и нянчиться не стала,
в борьбу втянула без остатка.
Борьба! Какое, скажут, слово-то, —
давно оскомину набило,
но в мире, надвое расколотом,
меня оно всегда будило.
Будило утром, днем и вечером
от сна, от голубого детства.
Борьба! И больше делать нечего,
и никуда уже не деться.
А мир, велик, суров и радостен,
моей Отчизной огорошен,
все меньше в жизни дряхлой гадости,
все больше свежести хорошей!
Но если я уйду из боя
для тишины и для бессилья,
ты не бери меня с собою,
ты прокляни меня, Россия!
1961

Ива
Июня шепот луговой
она забыть никак не может,
его несмелый первый зной
алмазов зимних ей дороже.

Но, нежность прежнюю храня,
она, как и ольха-соседка,
отдаст в объятья декабря
свои тоскующие ветки.

Минуют вьюги, холода,
и снова к той лесной опушке
придет июнь. Но никогда
он не простит свою подружку.
1956

* * *
На родине моей
Сегодня листопад.
Октябрь стрижет
Лесную шевелюру.
В пустых полях,
За древними домами
Усатой рысью
Ходит тишина,
И только слышно,
Как в стальное небо
Вбивает осень
Журавлиный клин
Да тракторный
Усталый рокоток
В последний раз
Дробится над землей.
Не жди меня,
Веселая страна,
Тебе нужна
Твоя пора покоя,
Укутывайся
Снежной телогрейкой,
Дыши глубоко
Свежими ветрами,
Пусть отдохнут
От летней канители
Родимые ложбины и бугры.
А я боюсь покоя своего,
Как раз уснешь
И больше не проснешься —
Спокойствие души
Необратимо.
1965

* * *
В жизни есть негаданная милость.
Будто пробуждение от сна,
снова неожиданно явились
родина, свобода и весна.

Ни поклажи, ни командировок,
только путь на радостный порог.
Этот путь нетруден и недолог, —
для кого же я его берег?

Всю укрепу внутреннего грима,
злую гарь житейского костра
нежно-нежно смыли с пилигрима
синие апрельские ветра.

Эти звезды вешними ночами
в голубой хоромине лесной
вновь меня тихонько повенчали
с родиной, свободой и весной.

Бьется сердце чище и безгрешней,
кажутся фальшивыми слова.
Над моею позднею скворешней —
Вечная сквозная синева.
1967

Колокол
Лежала руда немая,
веками молчала медь,
над ней жеребцы Мамая
свою находили смерть.
Сушились ковыльные бороды,
ветра поднимали свист,
но вот из-под Ново-города
сюда молодцы сошлись.
И плюнул старшой налево
и заступ зажал в ладонь,
земля растворила чрево,
лихой запылал огонь.
Предвестница звонкой славы,
накопленной в тыщи лет,
как будто кисель кровавый,
недолго кипела медь.
Молчать она не устала,
что зычен, широк и густ,
раскованный крик металла
будил молодую Русь.
Качался под небом колокол,
дымилась над Русью гарь,
окутанный звонным пологом,
оглох не один звонарь.
Широко гуделось, важно,
да колокол люб не всем,
похожий на кубок бражный,
а может, на бранный шлем.
Чем гул его был просторней,
тем ближе таилась месть:
язык выдирали с корнем,
валили в соседи крест.
Уплыли гульба и сеча
из медной его судьбы,
горластый наследник веча
попам угодил в рабы.
Висит над церковной крышей,
земные забыв дела.
Уж лучше б мортира лишняя
в Петровом полку была!
1967

Валерию Гаврилину
Нет! Я не падал на колени,
и не сгибался я в дугу,
но я ушел из той деревни,
что на зеленом берегу.
Через березовые звоны,
через ольховые кусты,
через колхозные заслоны
и все контрольные посты.
Мостил я летом и зимою
лесную гибельную гать.

. Они рванулись вслед за мною,
но не могли уже догнать.
Они гнались, гнались недаром —
я скинул тягостный покров,
увидел дым былых пожаров
и высыхающую кровь.
Сквозь дикий свист вселенской злости
шагну ль еще немного вспять —
заноют праведные кости
и слезы детские вскипят.

Так пусть одни земные кремни
расскажут другу и врагу,
куда я шел из той деревни,
что на зеленом берегу.
1968

На смерть Николая Рубцова
О, как мне осилить такую беду —
явилась и тучей нависла.
Не скроюсь нигде, никуда не уйду
от этого подлого смысла.

Подсчитано все, даже сны и шаги.
Как холят тебя и как любят!
Но губят меня не они, не враги, —
друзья уходящие губят.

Как будто позор предстоящего дня
узнали и — рады стараться —
один за другим, не жалея меня,
в родимую землю ложатся.

Мне страшно без них! Я не вижу ни зги,
ступаю, не чувствуя тверди.
Кого заклинать: не отринь, помоги,
в безжалостный час не отвергни?
Ни Бога, ни Родины. Лишь Мавзолей
и звезды, воспетые хором.
и, тихо мерцая, светило полей
горит над бессонным Угором.
1971

* * *
С лица Земли почти что стертая,
оскорблена, разорена,
моя родная, полумертвая,
получужая сторона,
в угоду всем друзьям-приятелям,
с которыми поем и пьем,
неужто в твоего предателя
я превращался день за днем?
1982

Надпись на книге для Станислава Куняева
О Родине душа моя болит.
Она скорбит по вырубленным сечам,
по выкачанным недрам и названьям
засохших рек и выморочных сёл.
Болит душа.
И странен отголосок
душевной боли — мой веселый смех
среди друзей, среди живых и павших,
сплоченных снова вражеским кольцом.
1982

Новогодняя песня
Анатолию Заболоцкому
Когда вокруг ни друга, ни врага,
когда толпа знаменами полощет, —
на горький дым родного очага
я каждый раз иду как бы на ощупь.

В лесном краю никто меня не ждет,
кольцом ворот побрякаю для вида.
В моем окошке тает синий лед,
а в сердце тает горькая обида.

Клубится в небо белый-белый дым.
едва умоюсь снегом белым-белым,
я становлюсь как прежде молодым,
я становлюсь удачливым и смелым.
И в этот час печная головня
дороже мне, чем телефонный вызов.
Пускай друзья пируют без меня,
пусть не меня дурачит телевизор.

Перед огнем родного очага
я голубую полночь повстречаю
и в тишине за друга и врага
налью густого лагерного чаю.
1985

* * *
И врагу никогда не добиться,
Чтоб склонилась твоя голова,
Дорогая моя столица,
Золотая моя Москва.
Из песни военного времени

Заросла ты, Москва, бузиной,
и тебя поделили по-братски
атлантический холод ночной
и безжалостный зной азиатский.

Не боялась железных пантер,
у драконов не клянчила милость,
отзовись, почему же теперь
золотому тельцу поклонилась?

Все заставы сгорели дотла,
караульщики слепы и глухи,
и святые твои купола
облепили зловещие духи.

Притомясь в поднебесной игре,
опускаются с ревом и писком
в тишину на Поклонной горе,
в суету на холме Боровицком.

Днем и ночью по жилам антенн
ядовитая влага струится.
Угодила в египетский плен
золотая моя столица!
1993

Молитва
О Боже мой! В тиши лесов
в безлюдьи дедовских угодий
освободи от праздных слов
и от назойливых мелодий.
От суеты и злобы дня
спаси и впредь, спаси меня.
Покуда в душах ералаш
и демократы жаром пышут,
я обновлю колодец наш
и починю родную крышу.
Не дай устать моим рукам,
еще.
прости моим врагам,
от ихних премий и наград
убереги в лесу угрюмом,
но вечевой Кремля набат
не заслони еловым шумом!
не допусти сгореть дотла,
пока молчат колокола.
1991

* * *
Кто накормит страну?
Модное восклицание
С дубовых трибун и с гнилых парапетов,
блюдя митинговую вашу страду,
не стыдно ли вам перед белым-то светом
истошно орать: «Накормите страну!»?
хотите забыть грабежи и расправы
и слезы детей в заполярном снегу.
Но даже в дыму алкогольной отравы
я эту обиду забыть не могу.
Учили меня вы пером и наганом,
стыдили, корили под красным гербом,
когда бунтовал — нарекли хулиганом,
когда я терпел — обзывали рабом.
Прощаю вам все: отчужденье столицы
и светлого Севера черную ночь,
но хлеб из чужой, из заморской пшеницы,
поверьте, жевать не хочу и невмочь.
Я всех накормлю.
Но оставьте в покое
на Древней Земле, у травы молодой!
Не трогайте избу мою над рекою
и белую церковь над синей водой!
1990

Вологодская земля — родина известнейшего русского писателя Василия Белова. Все его творчество было связано с жизнью северной деревни, его книги «Лад» и «Повседневная жизнь Русского Севера» — энциклопедия народного северного быта и культуры. Не всем близки общественно-политические взгляды Белова, но вряд ли кто сомневается в масштабе его художественного дара и масштабе личности. А личность его сформирована Русским Севером.

Целительный Север Василия Белова

Согласно русской пословице, север начинается с Вологды. Деревня Тимониха, где в 1932 году появился на свет Василий Иванович Белов, спряталась в медвежьем углу вологодской земли, куда до сих пор не проложена асфальтовая дорога. Мама, Анфиса Ивановна, родила его прямо в бане. Она не помнила, какого числа это случилось: то ли за неделю до Покрова, то ли после. Поэтому день своего рождения Василий Белов придумал сам — 23 октября.

Летом 1964 года писатель пригласил к себе в родную Тимониху своего закадычного друга Василия Шукшина, который в ту пору испытывал творческий кризис и нуждался в восстановлении душевных сил. Спустя время, Василий Макарович написал Василию Ивановичу такие строки:

«Друг милый, как мне понравилось твое вологодское превосходство в деревне! И как же хорошо, что эта деревня случилась у меня! И все-таки: помнишь ту ночь с туманом? А внизу светилось только одно окно — в тумане, мгле. Меня тогда подмывало сказать: ““Вот там родился русский писатель”. Очень совпадает с моим представлением — где рождаются писатели».

Примечательно, что за год до этого другой известный писатель — Юрий Казаков — также вылечил Русским Севером душевное здоровье своего друга Евгения Евтушенко, пригласив поэта в «творческую командировку» в Поморье…

Деревенский космос Василия Белова

Деревня была источником вдохновения и душевных сил для многих русских людей, не исключая Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Лескова, Толстого и прочих классиков. «Тихая моя родина, ты все так же не даешь мне стареть и врачуешь душу своей зеленой тишиной!», — писал Василий Белов в рассказе «На Родине».

Наряду с такими писателями-деревенщиками, как Виктор Астафьев и Валентин Распутин, Белова считали «прямым и законным наследником русской классики». Хотя он сам не выделял деревенскую прозу в отдельное литературное направление. Да и в силу врожденной скромности Василий Иванович, по собственному признанию, стыдился считать себя «писателем», даже когда в 1966 году к нему пришла первая всесоюзная слава после публикации повести «Привычное дело».

Конечно же, деревня, откуда вышла вся Россия, для Белова — это нечто большее, чем только «приют спокойствия, трудов и вдохновенья». Он осмысливает ее как целый космос — начало начал народной жизни, в основании которой лежит «лад» крестьянского мира с его вековым ритмом и цикличностью. Всю красоту и разнообразие этой гармонии Белов открывает в своих фундаментальных этнографических трудах по бытописанию северной деревни — «Лад» и «Повседневная жизнь русского Севера».

Неслучайно эти энциклопедии сельского быта написаны потомственным крестьянином, родившимся в деревенской бане. Закономерным кажется и тот факт, что Белов — уроженец Русского Севера, где в силу разных исторических причин сохранились нетронутыми целые пласты национальной культуры и народного творчества. К любому чуждому культурному влиянию здесь сохранялось более чуткое и чувствительное отношение, чем где бы то ни было. В устах жителя северной деревни следующие слова звучат органично и убедительно:

«Мир для человека был единое целое. Столетия гранили и шлифовали жизненный уклад, сформированный еще в пору язычества. Все, что было лишним, или громоздким, или не подходящим здравому смыслу, национальному характеру, климатическим условиям, — все это отсеивалось временем. А то, чего недоставало в этом всегда стремившемся к совершенству укладе, частью постепенно рождалось в глубинах народной жизни, частью заимствовалось у других народов и довольно быстро утверждалось по всему государству» («Лад»).

Творчество Белова взросло на прочном фундаменте исконных крестьянских традиций, и в своих очерках о народной эстетике он обосновывает их спасительную для современного человека силу: «Культура и народный быт обладают глубокой преемственностью. Шагнуть вперед можно лишь тогда, когда нога отталкивается от чего-то, движение от ничего или из ничего невозможно» («Повседневная жизнь русского Севера»).

Семейный уклад, годовой круг трудовых будней и праздников, ремёсла, одежда, кухня, язык — за всем этим стоит мудрый и несокрушимый опыт предков. И эту величайшую красоту человек обязан бережно хранить и передавать потомкам:

«Всё было взаимосвязано, и ничто не могло жить отдельно или друг без друга, всему предназначались свое место и время. Ничто не могло существовать вне целого или появиться вне очереди. При этом единство и цельность вовсе не противоречили красоте и многообразию. Красоту нельзя было отделить от пользы, пользу — от красоты. Мастер назывался художником, художник — мастером. Иными словами, красота находилась в растворенном, а не в кристаллическом, как теперь, состоянии» («Повседневная жизнь русского Севера»).

Тревоги Василия Белова

Василий Иванович не скрывал пессимизма, с которым он смотрел на мировое развитие и в частности на судьбу России. Он был уверен, что человечество выбрало не тот путь, и технический прогресс — лишь дьявольская ловушка, которая разрушает веками вскормленные традиции, наносит непоправимый ущерб природе, а главное — несет духовную деградацию человека.

Величайшей трагедией России Белов считает «раскрестьянивание крестьян», которому положила начало коллективизация 1930-х годов, и медленное умирание деревни:

«Произошло самое страшное, — писал он, — отчуждение крестьянина от земли, леса, животных, даже от строительства собственного дома. Потому без воспитания в человеке чувства земли, чувства хозяина не возродится и крестьянство… Земля перестала быть для крестьянина родной, необходимой».

Тотальную урбанизацию он считал темной, страшной силой. В его мировоззрении все зло порочной цивилизации сконцентрировано в «неуправляемом городском пространстве», где субкультура отчуждает человека от дома, семьи, предков, Родины:

«Вышедший из человеческого подчинения, гигантский город расширялся по зеленой земле, углублялся в ее недра и тянулся ввысь, не признавая ничьих резонов» («Всё впереди»).

В своем творчестве, как и в активной общественной деятельности, Белов всецело отдавал себя борьбе с могучей стихией глобального зла, уничтожающей неповторимый крестьянский мир с его вековым «ладом». Он никогда не боялся плыть «против течения»: его современник Василий Аксенов считал, что Белов шел к диссидентству более коротким путем, чем он сам, но советский идеологический аппарат ловко использовал творчество «деревенщиков» в своих целях.

По собственному признанию Белова, партийный билет был для него единственным способом активно жить, и, будучи членом КПСС, в своей прозе он не задумываясь разрушал в пух и прах основы соцреализма. В его дилогии «Кануны» и «Год великого перелома» ярко обозначен крах «крестьянской вселенной», начавшийся в довоенное время.

В 1989 году с депутатской трибуны II съезда народных депутатов СССР он не боялся бескомпромиссно требовать реабилитации крестьян, репрессированных и раскулаченных в сталинские годы, создать национальные русские СМИ, вернуть храмы и монастыри прежним владельцам, восстановить исторические названия городов, улиц, площадей. Выступая от лица земляков — вологодских избирателей, он подчеркивал, что «это не просьба, а требование».

На посту председателя правления «Общественного комитета спасения Волги» он самоотверженно боролся против Минводхоза, внедрявшего зловещий проект переброса стока северных рек в эту главную водную артерию европейской России.

Со всех трибун Белов неустанно напоминал, что «Россию всегда спасала крестьянская изба» («Все впереди»), а любое подражательство Западу и вообще чуждой культуре он называл «чужебесием». Отношение к его политическим взглядам очень неоднозначное, но и сторонники, и противники знали, что он никогда не притворялся, не играл на публику и ни к кому не подстраивался, он всегда был абсолютно искренен.

Одним из главных дел его жизни было возрождение Никольского храма в родной Тимонихе. Он не жалел на это ни своих сил, ни средств, и сам устанавливал на куполе дубовый крест. Церковь освятили в 1992 году, но вот беда: ее неоднократно грабили местные жители, а родная деревня Белова на сегодняшний день почти вся опустела, как и сотни тысяч других крестьянских поселений по всей необъятной России.

Нынче в Тимонихе нет прежней жизни. Зато, благодаря рабу Божьему Василию, который похоронен на деревенском погосте у своего родного Никольского храма, его малая родина стала настоящей достопримечательностью. Сюда ежегодно съезжаются многочисленные почитатели таланта этого великого русского писателя, которые остаются верными его мудрым словам: «Человек счастлив, пока у него есть Родина. Как бы ни сурова, ни неласкова была она со своим сыном, нам никогда от нее не отречься».

На заставке: рабочий кабинет писателя в Тимонихе

Adblock
detector